Над обрывом. Очерки и статьи последних лет жизни: - Страница 2


К оглавлению

2

О том, что «мечталось» в ту пору, и мечталось практически всему поколению российских интеллигентов, Крюков пишет в духе революционных демократов XIX века: «дожить бы и хоть одним глазом взглянуть на новую, освобожденную родину» (там же, часть V). У него самого радостно замирает сердце, когда он узнает, например, что солдаты, среди которых его земляки-казаки, после отречения царя отказались стрелять в народ и целыми полками переходят на сторону революции (там же). Однако вот уже для следующей, последней части того же очерка он почему-то берет эпиграфом стихотворение Пушкина «Обвал», название которого сделает и названием всего очерка, где выразит сомнения, будет жаловаться и сетовать на — бессмыслицу очередного «русского бунта». Сам очерк становится переломным во взглядах писателя: далее все яснее будет проступать у этого действия и неизбежная беспощадность:


…И блещут средь волнистой мглы
Вершины гор.


Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил…

В статьях Крюкова наблюдается короткий разрыв — с марта по конец мая (во всяком случае до сих пор его публикаций в периодике за это время не обнаружено), а в конце мая начинает печататься, в нескольких номерах газеты «Русские ведомости», очерк «Новым строем», который повествует уже не о столичных впечатлениях, а о его впечатлениях из родных мест: с казачьего съезда в Новочеркасске, из глухих углов верхнедонской глубинки — станиц Глазуновской, Слащевской, Усть-Медведицкой, слобод Михайловки, Кумылги, хутора Фролова или Слепихина, да и — просто из вагона. Тут аккумулированы впечатления от его многочисленных поездок по России — Царицын, Курск, Льгов или какой-нибудь безвестный Радаков (Черкасское тож)… Крюков где-то обмолвится, что исколесил в это время, за несколько месяцев, чуть ли не всю Россию.

Но и теперь автор по-прежнему прикрывается маской обывателя, стоящего в стороне, сосредоточенного на своем мелком, бытовом интересе, хотя уже явно разочарованного в том, что произошло весной 1917-го в Петрограде и что представлялось ему — как и многим тогда, наверно подавляющему большинству его читателей — вначале таким радужным, веселым. Теперь в тексте Крюкова проступает сердечная боль за бестолочь и дурь своих же земляков, казаков-землеробов, не умеющих отличить явной демагогии какого-нибудь местечкового наполеона или нахватавшегося революционных фраз «братишки» («большевика в образе дезертира или симулянта») — от действительно важных, но почему-то всегда так неубедительно звучащих слов о ценности национальных традиций, веками складывавшихся бытовых устоях.

Вот Крюковские представления о среднем российском солдате прежнего времени: это мужик, объединенный твердым, «почти религиозн[ым] сознании[ем] долга, носивший тоску в сердце по родному углу». Таким бы и сейчас, конечно, хотелось видеть ему соотечественника. Но это, к сожалению, невозвратно утрачено. Мешает прочно приставшая ко всем без исключения согражданам — интеллигентам ли, мужикам, солдатам — «шелуха чужих слов и чужих мыслей»… Крюков искренне страдает от того, что чувство национальной гордости затаптывается в грязь, разменивается на восхищение подвигами разных дезертиров, шулеров, спекулянтов, шкурников, самогонщиков.

Еще более длительным оказывается перерыв перед следующим по очереди из опубликованных очерков («В углу») — более полугода. Очерк выходит только в апреле 1918 г. в московской газете «Свобода России» (и эту газету вскоре закроют, через 3 месяца, в начале июля). Чем занят Крюков в промежутке с октября по апрель? Сведений об этом пока нет или они недостоверны. Автор снова как будто пребывает в отстранении, забравшись, или окончательно обосновавшись в своем тихом углу, «в закоулке» — как всегда, подчеркнуто не у дел, однако пишет и публикуется для столичного читателя. Тут он находит, наконец, точные слова для выражения своего отношения к происшедшим событиям. Всё это — беснование, «революционный гвалт и беснование», по всей стране идет «наглое», «дикое пиршество „углубленной“ революции», которое следует характеризовать не иначе как «зрелище беззаботного паскудства». И — катится «колесница торжествующего смерда» («Ответственность момента»)…

Хотя первоначально и в московской газете темы у автора прежние — спекуляции хлебом, самогоном, лесом, оголтелая жажда обогащения, демагогия мелких вождей, отсутствие совести, потеря в народе моральных и нравственных ориентиров… Здесь он вполне в духе учительно-морализаторских и несколько приевшихся российско-интеллигентских традиций. Но вот он описывает встречу своих земляков-станичников с большевиками в «подлинном, живом виде»: большинство из них оказываются просто «попугаями, повторяющими чужие слова». Так почему же именно эти чужие слова оказывались для всего огромного народа столь притягательны? — задается вопросом автор.

Поняв, что теперь уже страна несется в пропасть, что всё рушится на глазах, Крюков не может оставаться безучастным, он вынужден сам перейти к активному сопротивлению. Для этого он не просто уехал к себе на родину, на Дон, но и вошел в Войсковой Круг, местный парламент воюющего с большевиками Войска Донского, став его секретарем и взвалив на себя огромную и ответственейшую работу редактора его официального печатного органа, газеты «Донские Ведомости»… Ну, а менее чем через год, в начале 1920-го, уже при отступлении, в одной из кубанских станиц, он погиб… по одной из версий, от возвратного от тифа.

2